Боюсь, что сходное впечатление, хотя и без этих подспудных чувств, Якир производил и на иностранных корреспондентов, "коров", как он их называл, через которых Движение возвещало о себе "городу и миру", отношения у него с ними тоже складывались "сан фасон". Застолья Якира и Красина с корреспондентами сопровождались разговорами в стиле: — Кто, по-вашему, участвует в борьбе? — Только мы! В это "мы" они включали, впрочем, и тех русских, кто сидел с ними за столом. Это способствовало – хотя и не было главной причиной – возникновению теории, что Движения нет, а есть несколько отчаянных интеллигентов, которых с политической точки зрения можно не принимать во внимание. Для самих Якира и Красина это "только мы" приводило к теории вседозволенности: все позволено тем, кто не щадит жизни в борьбе, в то время как остальные прозябают в трусости, а следовательно, можно напиться в гостях, да еще взять домой несколько бутылок, не отдать деньги и тому подобное. Уже после моего ареста потребовали от Якира бросить пить или от Движения отстраниться, он только матерно выругался. Позднее, правда — как своего рода диалектическая антитеза — появились диссиденты, кричавшие, разиня рот, что их ртом говорит сама Россия, но и отсюда следовало, что значит — все дозволено.
Я защищал Якира "до последнего дня": не одобряя его пьянства, стиля жизни и метода ведения дел, я считал, однако, что он одним из первых открыто выступил против этой системы и вел, хотя по-своему, по-якировски, борьбу с ней, в то время как многие его критики в пьянстве Якира видели хорошее оправдание своей "трезвости". Мне казалось, что многое дурное в Якире — наносное, что при таком серьезном испытании, как арест, проявятся лучшие его качества. Большую роль для меня играл ореол его лагерного срока — не имея еще сам лагерного опыта, я многого не понимал. Так что я не заслужил характеристику, которую Якир дал мне на допросе в КГБ, сказав, что я "расчетлив, замкнут и высокомерен" — в нем самом я как раз многое не расчел".